Я приник лицом к раме окна, наблюдая, как снаружи проносится бескрайнее и бессмысленное поле. Каждый удар колёс отдаётся в голове, словно маленький, но жестокий молоточек, бьющий по наковальне черепа. Я закрываю глаза и, кажется, снова чувствую этот запах: гарь, креозот, техническое масло… Его ни с чем не спутаешь: знакомый с детства запах железнодорожных станций. Ночные пересадки, сцепки вагонов, потом - гулкий грохот трогающегося состава, словно дрожь, бегущая по позвоночнику. Всё детство пролежал на нижней полке, наверх не пускали (маленький, свалишься), а потом вымахал так, что ни на какую полку уже не влез - странная советская эргономика.
Сон никогда не идёт: ноги свешиваются с койки вместе с простынёй-одеялом, а в груди бьётся волнение, которое не прогнать, даже закрыв глаза. В поезде ты как бы на особых правах - уже не здесь, но ещё не там. Нейтральные воды, околоплодная жидкость: скоро что-то должно произойти, но ты ещё пока только на пути к этому чему-то, в переходном состоянии, в невесомости, ничей и нигде. Этакая особая дорожная тахикардия - потому что непрерывное движение, потому что стук колёс. Ни минуты покоя, ни секунды тишины.
Именно поэтому я никогда не сплю в поездах.
Она сидит напротив меня, как всегда идеально прямая, словно с металлическим штырём в спине. Руки спущены под откидной столик: наверное, она держит их на коленях. Слепые глаза смотрят на меня неотрывно с самого начала пути.
- Представь, что за каждую минуту счастья жизнь сокращалась бы на равный отрезок времени. Чем насыщеннее ты проживаешь её, чем она тебе дороже, тем меньше от неё остаётся. Как бы ты распорядился своей жизнью?
Я прижимаюсь к стеклу щекой - оно истерто и исцарапано сотнями пассажиров до меня. На фоне обострившихся чувств я почти слышу, как скребёт по нему щетина, оставляя микроцарапинки и нанотрещинки. Тусклый зимний свет бьёт по глазам: внутри купе полутьма, а снаружи - белая хмарь. Так, привалившись к окну, я делаю одну затяжку за другой, наблюдая исподлобья, как заволакивается дымом неподвижное лицо Бодхисаттвы.
- А что, топят там в аду? - щурюсь я на неё, игнорируя заданный мне вопрос.
Сейчас она выглядит почти как обычная женщина: никаких синтетических трубок, ни внутри, ни за спиной. Кожа чуть порозовела. Плечи покрылись плотью там, где положено. На плечи накинута полуистлевшая, истончившаяся, как паутина, тряпка наподобие тибетского кэса. Что там ниже пояса, мне не видно.
Ответа не приходит.
- Хорошо бы, чтобы топили. Я вот знаю. Приснился однажды. Он выглядит точно, как Фонд, - двери, камеры, коридоры, всё беленькое и стерильненькое - только не топят.
Я отлипаю от окна, отваливаюсь к стенке, пытаясь не задеть затылком какой-нибудь крючок. Они вечно пытаются натыкать их побольше - надо ведь в четыре квадратных метра упихать целую комнату. Маленький, ужатый до предела мирок - временное пристанище.
Так мы сидим, слушаем стук колёс.
- Мент родился, - наконец морщусь я. - Не люблю тишину. Никогда не любил. Ты-то что молчишь? Вроде, болтливая обычно.
Она приоткрывает рот, но ничего не говорит. Её взгляд, застывший и полный сожаления, тонет в моём лице. Подрагивают стёкла. Позвякивают стакашки на столе. Поезд на бешеной скорости несётся в пустоту.
- Ну, как это обычно происходит? Вокруг всё меняется, распадается, рассыпается, всё такое пш-ш-ш, - я взмахиваю руками. - И тут я должен обалдеть и понять, что твоя вера - моё единственное спасение. Неужто в моей голове всё такое скучное и серое, что с меня даже галлюцинаций нормальных не выжать?
И снова тянется длинная пауза - моя сигарета успевает выгореть дотла, и я тянусь за новой, замечая, что мои пальцы дрожат. Зажигалка долго-долго искрит, прежде чем выдать нормальный огонь. Она наблюдает за моими действиями и, кажется, тихо вздыхает, когда я, зажав в губах сигарету, поджигаю её кончик. Затянувшись, я выпускаю облако дыма ей в лицо. Не достигнув цели, оно медленно тает в пространстве между нами. Чуть приглядевшись, я могу видеть, что оно всё ещё там - крохотные частички сажи и пепла, настолько лёгкие, что дрейфуют в потоках воздуха.
- Обычно, когда я приглашаю людей говорить со мной, мне есть что им сказать, - наконец начинает она. - Я сдёргиваю перед ними покрывало, которым они закрылись от правды, и они начинают видеть мир таким, какой он есть.
- Каким ты его видишь.
- Нет. Мой Господь открыл мне глаза, а я стараюсь сделать это для других.
- Ну да. Открыл, а потом выковырял из глазниц.
- Это было моё желание. Человеческое зрение только мешает.
Её голос звучит ровно и монотонно, как всегда. Точно лязг металла. "Человеческое зрение, - ухмыляюсь я. - Значит, всё-таки что-то ты видишь. Кто бы сомневался", - я смотрю на её тяжёлые неподвижные веки. Без ресниц, взгляд под ними остекленел и застыл.
- В Фонде особо не поживёшь с пеленой на глазах. Это вредно. Для здоровья. Знаешь, сколько раз мир трещал по швам у нас на глазах? Сколько раз мы его вытаскивали из полного дерьма? Думаю, в какой-то из итераций мы так и не смогли…
- Наверное, ты шёл сюда с определёнными ожиданиями, - говорит она. - Ты думал, что я открою тебе какие-то новые пути. Хотел увидеть мир, распадающийся на части. Самого себя, гниющего и рассыпающегося в пепел.
- Так было со всеми твоими собеседниками, - пожимаю я плечами.
- Проблема в том, что для тебя нет разницы.
Я смотрю на неё вопросительно, жду, что она прояснит, хотя смысл её слов уже начинает медленно доходить до меня. И от этого понимания внутри что-то принимается тоскливо выть и скрестись в поисках путей к бегству.
- Обычно, когда я снимаю шоры с глаз людей, - мягко продолжает она, - они наблюдают собственную смерть. Перед ними предстаёт их труп, который им остаётся только мысленно похоронить. Для них это опыт предельного ужаса, сминающий все их представления о собственном существовании. Но для тебя просто нет разницы.
Чуть погодя она добавляет:
- Мне нечего тебе показать. Твой мир уже давно рассыпался на части.
- Не помню, когда в последний раз чувствовал ужас, - я взмахиваю сигаретой, пожалуй, слишком порывисто. - Наверное, это было, когда мы… Хотя не-е-ет… Даже тогда мне уже было всё равно. А чего бояться? Фонд выжигает это чувство дотла. Самое страшное, что с тобой может произойти - это тебя сцапает какой-нибудь паразит, или какой-нибудь вирус заставит тебя чувствовать бесконечную боль, но… знаешь, это пугает только новичков. Когда слышишь об этом в десятый, в двадцатый раз, то на двадцать первый тебя уже не цепляет. Страх за себя, ценность чужой жизни, мир, который надо спасти любой ценой, - всё это быстро пройдёт…
- …И не оставит ничего взамен, - заканчивает она. - Не надо всё валить на Фонд. Я говорила тебе, что ты должен перестать за него цепляться. Мне до сих пор кажется, что я слышу голос Фонда, а не твой.
- Я слышу его постоянно. У себя в голове. Там вообще у меня кавардак: хорошо, когда просто скелетики, а бывает целый мясной ансамбль… Так значит, я сам во всём виноват?
- Никто не виноват в том, что с тобой произошло, - говорит она, и мне снова чудится сочувствие на её безбровом лице. Хотя откуда бы, в отсутствие большей части мимических мышц…
- И что же со мной произошло?
- Не знаю. Я лишь вижу, что тот омертвелый мир, который приводит в шок моих гостей, для тебя давно стал домом.
Я качаю головой и привычным движением гашу бычок о торец стола. И снова смотрю в окно, где пролетают снега, снега, поля, поля…
- Никто не виноват, но кто-то должен ответить.
Этот особый ритм в стуке колёс. Я силюсь вспомнить, что он мне напоминает, ах да, конечно… Значит, я ещё жив. Бешеная тахикардия: 180 ударов в минуту, плюс аритмия в придачу. А может быть, это бьётся вокруг меня сердце Великой Чёрной Матери: сегодня она открыла передо мной двери, из которых я вышел… "Мама, роди меня обратно".
Я насильно проматываю перед мысленным взором свою жизнь, как фотоплёнку. Сначала трудно отделаться от белых коридоров, которые снова и снова вырастают перед глазами, как наваждение. Но после некоторого усилия они сменяются улицами Витебска, его пышной зеленью, его белокаменными церквями. В Витебске - моя Нина. Как давно это было, десять лет назад - как будто сто… Уже тогда она повадилась ходить в одну библиотеку, но не имени Горького; о Фонде мы в то время ещё и знать не знали. Так появилась у нас доча Алиса. Я принял её как родную: чего в жизни ни бывает; так и жили, пока в семь лет она не показала папе своё настоящее личико… И снова в голове начинают скрежетать привычные шестерни, и меня с разгону вбрасывает в реальность Фонда: Евклид, гуманоид, условия содержания стандартные… Пытаясь бежать оттуда, я попадаю в родной Кривой Рог, где я уже после развода работал зоотехником. И чего только не найдёшь в чистом поле. А если найдёшь, то обязательно захочется выходить, и вырастить, и размножить - благо, есть сарай. Оно же живое, и трепыхается, да ещё и выглядит так чуднó. Там меня и находит Фонд, на этот раз уже официально. Меня перебрасывают в Киев, в Зону Двеплашки. Там судьба сводит меня с лаборанткой Надей, к которой меня внезапно и неизбывно тянет. Впрочем, всякое неизбывное избывается событием класса Удалено (сотни жертв, но мир ещё стоит, мы ещё стоим, хоть и порядочно свихнулись). Говорят, что время лечит, но это ложь: оно отупляет. А ежели что-то намертво застряло в душе, это выковыривают амнезиаками. В итоге я начинаю сомневаться, существовала ли вообще Наденька, или это был какой-то инфосферный мираж. Так я попадаю в Зону 7. Плёнка заканчивается. Вот и всё, я дома.
Я ещё раз обвожу мысленным взором всё нажитое непосильным трудом: Удалено, Удалено, Удалено… Всё удалено, ампутировано, остались только протезы, белые коридоры. Мать их.
Я ловлю себя на том, что бессмысленно пялюсь в угол вагона.
- И всё-таки, зачем ты пришёл? - спрашивает Бодхи.
- Я просто хотел попасть на этот поезд. Мне здесь нравится. Он хоть куда-то движется.
- Посмотри, - кивает она на окно. Я прослеживаю её взгляд, но не могу увидеть со своего сидения то, что она видит впереди. Я привстаю и, нажав на металлические кнопки, сдвигаю раму вверх. В купе врывается вихрь холодного воздуха. Я высовываю голову и пытаюсь сквозь пряди собственных волос, которые треплет встречный ветер, взглянуть вперёд. В ушах свистит воздух, прямо подо мной грохочут колёса, и гравий внизу пролетает с бешеной скоростью, сливаясь в одну серую полосу. Наконец, откинув волосы, я вижу впереди поворот дороги. Забирая направо, рельсы сбегают с пологого холма, за которым вдалеке виднеется расщелина с перекинутым через неё мостом.
Я снова ныряю в купе и, опустив раму, шлёпаюсь на сидение. Она пытливо смотрит на меня, словно ожидая реакции, но я лишь бестолково улыбаюсь, глядя на её строгое лицо. Да, я не слепой. Я видел, что мост разрушен, что рельсы обрываются в пустоту.
- Там ничего нет, - говорит она. - Ни ада, ни рая. Ни новых перерождений. Только обрыв - и всё.
Я снимаю очки и продолжаю улыбаться. Вокруг всё дрожит от скорости, и кажется, что обшивка поезда скоро начнёт пылать.
- Значит, ты пришёл, чтобы…
Я киваю.
- Понимаю. И всё-таки, смерть - не единственный выход. Ты знаешь, что я хочу предложить тебе…
Она поднимается со своего сидения и вытягивается во весь рост. Впервые я вижу её, стоящую на своих ногах. Она смотрит на меня - куда делась гордая богиня загробного мира?! На её лице написано глубокое сожаление, которое освещает лучик слабой надежды. Исчезающий лучик. Она поднимает и протягивает мне сложенные чашей, сросшиеся в кистях руки. С ладоней струится, переливаясь через край, зеленоватая жидкость.
- Что, наполнилась всё-таки моя чаша? - говорю я с горькой усмешкой.
- Твоя чаша была полна с самого начала.
Я смотрю на неё снизу вверх, смотрю, как срываются с краёв изумрудные капли, наполненные светом какого-то неземного источника, срываются и падают, разбиваясь об пол.
- Не нравится мне ваш Гнилой Господь, - наконец отзываюсь я. - Никогда не нравился. И эти его дети - гнилушки какие-то. Даром что живут вечно. Лучше выпей её сама. Хватит уже обращать гниющих живых в живую гниль. Не стоит оно того.
Она ещё на секунду задерживает на мне взгляд и потом опускает руки. Бесценное мистическое зелье, конденсат моей души, выливается на пол вагона. Я ощущаю, как поезд чуть заметно наклоняется - состав стремительно несётся под откос. Сквозь грохот колёс и гул разрываемого бортами воздуха до меня успевают донестись её тихие слова:
- Мне очень жаль, доктор Алёнов.
Я закрываю глаза.