Твоя земля должна быть мертва. В этом ты уверен, это ты видел своими собственными глазами и руками: зароешься завитками колдовства достаточно глубоко, слой за слоем, и увидишь, раз за разом, как наступает конец света. Там моря пламени выливаются из трещин в земле, целые леса рушатся, пожранные болезненно-серой плесенью; там насекомые падают с небес и пышно-серебристые рыбы, скользившие по рекам, гниют и тонут в зловонном донном иле. Сверху громоздятся ракушки, словно серебряные монеты — смерть за смертью, смерть за смертью под небом, полным дыма.
Сейчас, однако, холмы полны зелени. Леса так же густы, как и до огня. Никто бы и не додумался посмотреть вглубь.
XXXX
…но ведь и ты тоже должен быть мёртв. Конечно, никто не говорил такого тебе в лицо, не тратил так много слов, но и скрывать это никто не пытался. Ты то, что получилось, когда чертополох и цветы птичьего гнезда подвели матерь — когда tewekm-reukós-selē не сработало и ты всё же родился, сделал первый вздох, и проку от живого тебя стало больше, чем от мёртвого.
XXXX
— Что ты умеешь делать?
Тебя рывком вырывает из мыслей, обратно в шум и пыль рынка. Торговцы по очереди спрашивали стоящих в ряду, и до тебя с шоком доходит, что ты уже впереди. У торговца жёсткое лицо — ему нужно выполнить план, читается в чертах, и если вопрос придётся повторять, то ответ он выудит из тебя ударом ладони.
Запинаясь, ты кое-как перечисляешь список растений, за которыми хозяйские целители посылали тебя в поле, и задачи, которые тебе всегда поручали исполнять. За умения это сгодилось лишь потому что никто другой тебя так и не захотел, а целителям и алхимикам руки нужны всегда. Их не очень заботило, чему они принадлежали.
Ты осторожен, ты даже не заговариваешься о словах. О буквах, которые тщательно выводил в грязи в те короткие промежутки, когда был один, и соответствующих звуках. Для раба владение словами означало смерть, а умирать сегодня ты не собирался.
Торговец кривит нос от неприязни, но делает пометку на табличке в руках, и ничего больше не говорит. Деловой походкой он переходит к девочке позади тебя. Ты немного видел её, когда тебя выводили: она красивая, с длинными волосами и кожей без отметин, и тебе хочется извиняться — конечно, ничего из того, что с ней было или может быть, твоей виной нисколечки не являлось, но если это не сделаешь ты, то кому в голову взбредёт…
— Следующий.
Другой торговец шустро отрывает тебя от неё и пихает так, что ты едва не запинаешься о каменный блок. Ловкое движение, и прикованная к нему цепь обматывает твои руки и защёлкивается: на случай, если ты сейчас надумаешь сбежать.
Даже без кандалов ты вряд ли смог бы разойтись. Взгляд толпы давит, будто копья, пронзающие грудь; клёкот болтовни и плач больше напоминают гром.
Вместо побега ты опускаешь взгляд, позволяешь зрению расфокусироваться. Мира вокруг больше нет, только запачканный кровью песчаник под ногами и тяжесть у тебя на руках. Ты зажимаешь подол туники между большим и указательным пальцами; из вязи выбилась оборванная нить, ты закручиваешь её, от чего она сворачивается в небольшой жёсткий узелок. Потом в обратную сторону. Закручиваешь. Сворачиваешь. Закручиваешь.
Ты стараешься выглядеть ценно.
(Торг заканчивается на девяти марках двадцати куанах, на чём ты мысленно делаешь пометку, и тебе освобождают руки. Женщина грубо поднимает тебя за подбородок, проверяет глаза и уши: удостовериться, что им не соврали, что ты видишь и слышишь, и с мастерством принимается за ошейник, пока её наверное-муж отсчитывает стеклянные и медные монетки в руку дельцу.
Вот и всё. Ты теперь их.)
XXXX
— Что ты умеешь делать?
Теперь немного больше. И на вопрос отвечаешь быстрее, потому что знаешь, что его зададут.
(Десять марок, два-двадцать-и-пять куанов)
XXXX
— Что ты умеешь делать?
(Купили молодого парня, но девушка рядом с ним — сестра, скорее всего, — вцепилась ему в руку так, что у него на лице видна боль, и сопротивляется изо всех сил. Она кричит и плачет, кричит нет и его имя, говорит, что вы не можете, не можете так поступать, он для меня всё…
Хочется, чтобы она замолчала. Она разве не знает? Это же никак не поможет, господы только разозлятся на неё и на всех остальных. И правда, её отталкивают и он уходит, под её вопли, к высокому бородачу в зелёной рубахе. Когда его уже не видно, она наконец затихает, но не перестаёт сопеть.
Выходишь ты, и во рту у тебя словно что-то скисло. Непонятно, злость или зависть. К тебе никто так никогда не прилипал.
Видно, из-за неё настроение скисло у всех: тебя продают всего за восемь марок два куана.)
XXXX
(Одиннадцать, двадцать-и-шестнадцать.
И пусть кто-то хоть заикнётся, что ты не умеешь оценивать себя.)
XXXX
Чтобы сбежать:
Не умри.
…видишь ли, обычно всё наоборот. В родном языке «освобождение» и «убийство» это одно слово. Был шанс насмотреться на то, как другие, предупреждая гнев хозяйки, режут себе горло и, уже не страшась, прерывисто ржут под удары розог, или заплетают себе косы, умывают лица и просто уходят в лес с жутковатым спокойствием и пустыми глазами, даже если ты силишься позвать их назад на дорогу. «Есть тени похуже смерти», могут тебе сказать, если вообще снизойдут до ответа. Mi laśkema kolam.
Наверняка в этом ты и ущербен. Ты до сих пор не принял это. Ты не хотел такого, и шли годы, столько лет, что они расплавленным стеклом и глиной слой за слоем обволокли твои слова и твою силу так толсто, что что ты стал запечатанным сосудом без выхода наружу. Что ты стал слеп к красоте слоёв земли, глух к пульсу сока и крови, что в детстве бился в унисон с твоим сердцем. Чувствуешь только то, что и другие люди, видишь то же, что и они.
Но всякому запечатанному сосуду, в котором растёт давление, суждена одна судьба. Магма в ловушке полости камня. И когда время приходит…
Мир белеет, боль роняет тебя на колени и ты кричишь, все инстинкты воют в смятении и шоке. Ты таешь, сливаешься и перестраиваешься как гнилой лёд, клетки и молекулы замораживаются в одном мгновении боли такой яркой, что нельзя отличить, вызвана она невыносимостью жизни или неприемлимостью смерти.
Ладони врезаются в грязь и хвоинки тсуги. Но мысли, контролировать которые не легче, чем огонь на заросшем поле на ветру, не останавливаются с тобой; освобождённые, они падают ниже сквозь землю, коренные породы и время. Там, внизу, ты ощущаешь их могилы — многоногих жуков, моллюсков-перьев, шипастых акул и цветущих полипов, спиральных ракушек, могучих папаротников и монстров, скользивших по грязи множеством пальцев. Ты не выживешь, шепчет их память, Сдайся. Вот она, твоя свобода — насытись и упокойся. Нам ли не знать, нам, кто сражался со всеми смертями и всё напрасно: ты не сможешь жить, слишком мягка твоя кожа.
Было бы так просто. Есть тени похуже, так ведь?
Но очень трудно, в сей момент, вспомнить хоть одну. Раз ты слишком слаб, раз ты не можешь жить такой, какой ты есть — значит я стану чем-то другим, отвечает твоё сердце. Чем-то, чем угодно, что может. Мускулы дёргаются, неуклюже конвульсируют. Ты осознаёшь каждую фибриллу, каждое волокно и вакуоль — они вздрагивают, и бьются; раз, и два. Mi ojma eläm.
Ты открываешь глаза.
У тебя во рту кровь, в глазах, ушах и носу, и ты не можешь её остановить. Она покрывает горло, кисти и предплечья, льётся между пальцев и чернотой капает в землю под ботинками — возлияние, совершённое для тебя тобой же. Но это и хорошо, да ведь? Будущее расстилается пред глазами, широкое, как степь; не начинать же его с крови других.
Впрочем, тропинка между лесом и городом никуда не делась. А в нём жил не только ты.
XXXX
У большинства домов скелет был базальтовый, и потому они устояли, пусть деревянные крыши и подпорки стен позеленели да расцвели. Но святилище духа феода было из известняка, притащенного рабами с равнин, и потому исчезло, расплылось горой буро-зелёной слизи, растёкшейся по дорожкам вокруг здания. Создания незнакомые омывают тебя волной драгоценной соли и яркой гнили, сворачивающиеся в спирали, скользящие по слизи, мерцающие преломлённым светом, роговидные, крохотные, большие.
Ты с любопытством поднимаешь одно: закрученную ракушку размером с ладонь, из которой дыбится букет извивающихся ручек кремово-бурого оттенка. От твоего касания они вздрагивают, втягиваются назад и на секунду обнажают сифон — он сжимается и расширяется на незнакомом воздухе, — и умный глаз тёмного цвета. Существо расстилает по тыльной стороне твоей ладони ряд присосок, белых, как слоновая кость, и, видимо, сочтя кожу приятной на вкус, обвивается вокруг запястья, словно ворох браслетов.
Ты идёшь дальше. Из каждой трещинки меж булыжников, каждого окна и дверного проёма что-то растёт: зелёное, пурпурное, мертвенно-бледное. Посреди улицы лежат лошадь и наездник, из обнажённых грудных клеток вытягиваются болиголов и белена, беладонна и поганки — потоп твоего колдовства, обретя свободу, в один миг разделал их и сожрал.
(Так много страданий нужно, чтобы поглотить целый город. Как только ты раньше не замечал?)
Ты идёшь дальше. Островок изящных, покрытых чешуйками деревьев окружило поле темнолистного льна — в глаза бросается блеск от бисера, рассыпанного среди цветов, затем брошенная сбруя другой упряжки и останки тележки, с которой она была сцеплена. Раньше ты думал, что если бы кто-то разрушил всё хоть отдалённо тебе знакомое, заставил двинуться в следующий город, то ты бы горевал. Видимо, если виновник — ты сам, чувства совсем другие.
Когда оборачиваешься, видишь, что следы твоих ног устланы шляпками мухоморов, словно окровавленными вырванными глазами.
Первый живой человек, который тебе встречается, прячется в тени стены, расщеплённой пополам корнями толщиной в пядь. Завидев тебя, он отползает, крича: «Кто ты?». А потом, дрожащим голосом: «Ты мне поможешь?».
Ты поднимаешь его за лицо, пальцы оставляют на его челюсти тёмный мазок. «Да», складываются твои губы, «Ещё как».
XXXX
Чтобы стать царём:
Не умри.
Это чистейшая правда. Войны длятся годами, потому что войны затягиваются всегда, потому что сложная и непрерывно меняющаяся сеть альянсов между матриархами и союзниками всегда втягивает новых игроков, потому что… ну, теперь у тебя есть всё, за что вообще можно сражаться. Жизнь и здоровье и все те люди, что встали под твой флаг, ответственность за которых ты взял, потому что по-другому поступить не мог, но… Но ведь всё это есть и у правителей Дэвона. Они неправы, но…
Ты не настолько глуп, чтобы верить, что правота хоть как-то поможет достичь победы, потому что будь оно так, не было бы необходимости сражаться. В таком случае Дэвон бы никогда бы не пришёл к власти. Ты останешься прав вне зависимости от победы или проигрыша, здесь война ничего не скажет. Если она в чём и хороша как определитель, очень хороша, так это в том, кто остался, а кто нет.
(Победитель — это никогда не тот, кто умирает со своими мечтами. Победитель тот, у кого есть возможность жить ради них, день за днём за днём.)
Никакому смертному не под силу сразиться с царицей-богиней. Ни одному смертному не сыскать такой славы, не заставить божество уступить и бежать.
Когда ты шагаешь за храмовые врата, у тебя в руках нет ничего, кроме обломка позолоченного трона, украшенного гранатом — пусть все видят; ничто не истинно, если не происходит на всеобщем обозрении при свете дня. Ты не человек. Уже нет.
XXXX
(Твоя земля. Что есть теперь твоя земля? Длань твоей власти простирается от моря до моря и до другого моря, и под ней не только зелёные холмы, что когда-то были всем, что тебе знакомо. В тебе пустыни, солёные равнины, тундра и горы, вздымающиеся в небо, как листья травы. Земля столь обширная, что тебе не по силам почувствовать всю её целиком, и всё же слишком маленькая, ведь твои руки ещё не могут её объять. Ты не прижмёшь её к груди, чтобы с неповиновением закричать в лицо богам нет, вы не можете её забрать, она моя…)
XXXX
(Она больше не принадлежит только тебе, но во рту всё равно кровь. Каждый раз.)
XXXX
— И почему же, — спрашивает мужчина, поднимая подбородок, намеренно показывая высокомерие, — должно нам верить хоть единому твоему слову?
(Час назад ты убил его императрицу, дворец которой высился над городом на холме-терриконе — одни необработанные камни и сыпучие утёсы. Она, очевидно, не думала, что кто-то может подняться незамеченным, поэтому на холме не было стражи, никто не успел подать сигнал тревоги до того, как ты проник в комнату, отделанную красным тисом и окрашенной бумагой, и вонзил клинок ей в живот.
Кровь разлилась, словно небольшой океан, по отшлифованным доскам, но, даже так, не смела к тебе приближаться. И царица тоже, даже будучи присмерти, скалилась акульими зубами и в последней попытке отомстить вырисовывала винно-тёмные руны. Она заговорила.
Но ты даже не пытался слушать, как зачиналось проклятие — тысячу раз тебя прокляла тысяча разных людей, и только капля в этом море что-то значила. Только капля была достаточо сильна, чтобы вбить шипы под твой панцирь, а в снятии проклятий не было ничего сложного. Слишком просто это, распороть нити заклятия и развеять его по ветру.
Всё же, любопытство одержало верх: что на этот раз? Хотела она наслать болезнь на тебя, того, кто может силой мысли разобрать и воссоздать каждую клетку своего тела? Или голод — он уж точно будет страшен тому, кто может черпать питательные вещества из воздуха.
— Я проклинаю тебя быть тем, кто ты есть, — она сказала, — Ты думаешь я не вижу ясными в смерти глазами? Власть уже грызёт твоё сердце, твои последователи шепчут заговоры. Мне не сделать ничего хуже того, что ты сделал сам с собой.
— Ты понятия не имеешь, что возложил себе на плечи, Владыка Жизни, — передразнила она родной язык: Käsekelä. — И настанет день, когда ты будешь жаждать смерти, и не обретёшь её. Помяни моё слово.)
Ты даже немного польщён. Нет никакой причины верить твоим словам, как и нет причин верить любому другому существу, называющему себя богом. По крайней мере, не без доказательств.
На востоке не строят так же высоко. Архитектура западных провинций — это плоские крыши и лестницы, балконы, сложенные друг на друга этажи, будто пояса гор. Много площадок, с которых удобно давать речи. Но этот город — из дерева, плоский, словно пойма. Ни одно место не подходит под сцену, нигде тебя не будет видно всей толпе. Что бы ты ни ответил, услышат тебя только те, что рядом, не весь народ.
Ну. Одно местечко осталось.
Пока сборище росло, большинство купцов бежали, то же сделали работорговцы: чтоб сохранить свои товары и жизни на случай если народ поднимет вилы, и вернуться в иной день. Прилавки запустели, а вместе с ними — каменный блок. Именно к нему ты бредёшь, и забираешься наверх. Петли цепи свисают с его стёртых рёбер; ты поднимаешь её, наматываешь на правый кулак.
Слева Саарн пялится на тебя почти что с испугом. Ты словно слышишь, как она думает что ты делаешь? Ты что, нет, слезь отсюда, ты так себя обрекаешь, они никогда не дадут тебе власть, если увидят…
Но власть не содержится в помосте, дворце или троне; её нет в оружии или броне, ни в формулах заклятий, рун и колдовства, ни в родословной, которой Дэва придают так много смысла. Она никем не даётся, каждый правитель сам даёт себе власть, сплетая её в тёмных уголках ума.
Разве кусок камня может у тебя её отнять?
Непрошеная улыбка появляется на лице. «Саарн», говоришь ты, протягивая ей руку, «Ты мне веришь?»
Её глаза широко открыты, они темны, словно топь, но что-то в твоих чертах заставляет её страх скрыться в их глубине. «Конечно, владыка», отвечает она, ты хватаешь её ладонь и поднимаешь к себе. Места для вас будет хватать только если встать близко, ты так и делаешь, обнимаешь её одной рукой. Она тёплая, в твоей груди тоже становится тепло.
Всё так, как и должно быть: твоя наместница по твою левую руку, брат и сестра, которых никогда не разлучить, которым нечего боятся, потому что над вами никто не имеет власти — проблеск вашего желанного будущего поражает тебя в настоящем. Со звёздами в глазах ты всматриваешься в выжидающие лица толпы, на мгновение представив, что они видят: существо яркое, как магма, коронованное рогами и костью, пришедшее, чтобы…
Ну-ка, скажи им, думается тебе, Что ты сумеешь для них сделать?
А со словами ты всегда был на короткой ноге; они куются внутри гортани и льются наружу будто пламя, их более чем достаточно, чтобы насытить целый мир. Ты говоришь о жестокости, о детях, что умирают с голоду, пока подношения богам лоснятся мясом и мёдом, о невыкупленных пленниках и серебре и золоте, устилающих святилища.
Да, говоришь ты, действительно, в такой тьме можно решить, что смерть желанна, раз иного выхода нет. Раз такое состояние бытия вечно и неизменно. Но ведь это не так: со времён зарождения мира горы поднимались, и стачивались в муку, реки меняли своё течение, а побережья — форму. Нам этого не видно, но под ногами всё бесконечно создаётся и перемалывается, между эонами прошедшими и эонами будущими. Ничто не вечно — и это вызывает внезапную, дикую радость.
И что, разве Дэвон сильнее гор или старше побережья? Разве страдание — исключение из правил? Дэва или изменятся, или будут стёрты в пыль. Ты поменялся, и проследишь за ними.
(Не важно, стоишь ли ты на запятнанном камне. Ты свободен от цепей.)
Рябь. Головы склоняются друг к другу, люди шепчутся. Движение: они расходятся, опустив головы, не желая слушать, не желая вынуть ложь из ушей. Иной бы потребовал, чтобы они остались, назвал бы предательством всё, кроме немедленного подчинения, и это в лучшем случае — но зачем это тебе? Ты знаешь, кто и что ты, и можешь оценивать себя, и это не проклятие. Ты не большее, чем ты должен быть: спаситель, легенда во плоти. Мечу и копью не пробить твою шкуру, цепь у тебя в ладони, зацикленная сама на себя, звенья скользят…
Какое тебе дело, если они не сознают ценность?
Ведь каждая частица твоего познания подчинена одной ярко горящей идее, что даёт топливо всему круговороту переплетённой сети твоих убеждений:
Вопреки вселенной ты продолжаешь жить. Твоя земля зелена, хоть когда-то и была сожжена. Даже океан огня не смог её утопить, кислоты прижечь, а дым задушить. Ты вырос из земли, что поднималась раз за разом, и именно это ты умеешь делать прежде всего:
Восставать.
« | Tuae | Мир, подобный этому | и то что дождь идёт | Отравленный мёд | Elä | »
Тебе больше нечего было терять.
(Нельзя сказать, что ты изначально обладала многим. Была мать с длинными тёмными волосами и добрыми глазами — она рассказывала тебе сказки о дальних местах, об умных девочках и мудрых мужчинах, которые хитростью и быстротой ног уходили от господ и хозяек. Была сестра, олово в волосах которой сияло ярче звёзд, которая всегда напевала под нос — когда готовила, шила, даже пока умирала от лихорадки. Уже пять лет прошло. Был брат, такой молодой, что ты помнила, как он родился, помнила, как положила на его влажную, крохотную голову свою маленькую ладонь, так, словно вы будете расти вместе. Была твоя одежда. Твои ботинки. Твой нож. Ничего более иметь разрешено не было, ничего большего ты бы не заполучила, но даже это, вот неожиданность, у тебя отобрали, когда…)
Ты сама думала, что это паршивое оправдание. Раньше ты слышала благочестивые речи жрецов, и слова, которые твои госпожи и хозяева говорили, делая подношения домашним святыням и идолам — они были полны высокой чести. Они взывали к богам, чья мощь не подвергалась сомнению, кто правил сферами, что выше всех «вас, смертных». Богам особенным, святым и неприкосновенным.
(Нельзя сказать, что ты вообще верила в богов.)
Если бы ты спросила госпожу, зачем она оставляет приношения Матери, если бы ты спросила жреца, почему он каждодневно дарует кровь и зерно Тивашу Железнорогому, от чего они это делают, они бы сказали: «Она славна». Они бы сказали: «Он могуч и не скуп на милость, и в благодарность за службу ниспускает на меня и мою семью благословение и честь».
Они бы не ответили «Что мне было терять?»
Но разве могла ты это предсказать? Сегодня пришло незванным гостем, как, в общем-то, и все дни.
Но ведь ты так устала. Кто тебе теперь вскричит «вставай?»
Ты не поверила сперва. Не когда проснулась во тьме, прижимаясь лицом к липкому камню, не понимая, что сейчас услышала — если услышала, и это не был просто сон. Никто ведь не мог к тебе не обратится, к предательнице, убийце, никто и не приложит усилие к тому, чтобы увести подальше от топора.
Ты не поверила, когда он вновь тебя позвал, каким-то образом убедив избитое тело подняться и доковылять до двери камеры. Посмотреть на него через решётки. И когда он заговорил, совсем немного это напомнило тебе о семье, о том, что осталось от воспоминаний о них; столько времени ведь прошло с тех пор, как тебя продали. За это ты едва не отвергла мужчину тут же, собралась развернуться, снова свернуться на полу и закрыть глаза, чтобы не внимать этому обману, и так бы и сделала, если бы…
Ты не поверила, глядя на разломанный металл на земле, на разорванные края, сияющие в сбивчивом свете единственного факела. Потому что ты знала, что такое невозможно, что никто не может сломать железо голыми руками, а значит, этого не могло произойти. Скоро сон рассыпется на куски, как и следует, и окажется, что всё было неправдой.
Но тебе ведь нечего было больше терять, поэтому когда он сказал «Иди за мной» и обернулся, ты пошла. Даже секунда не прошла, как ты побежала за ним босиком, по изворотам коридоров с камерами в стенах, которыми изрешечено всё пространство под городской стеной — камни впивались в ступни до костей, но тебя это не заботило, на уме была только отчаянная жажда поспеть за ходом его тени через волны черноты и света факела, мимо стражей и через ворота. Лёгкие горели, ты завернула за угол, тебе открылось…
И даже у двери ты до сих пор не верила, смотря на чёрно-голубое небо и вдыхая мягкий запах степи: животных и пыли. Небо. Тишина. Ты могла бы бежать, подумала так ты, если бы только… и вот он уже рядом, как силуэт, он положил тёплую ладонь на заднюю часть твоей шеи.
Прямо под ухом что-то щёлкнуло. Ошейник раскололся на три части, и скользнул вниз.
Бронза упала на пол со звоном, будто монетки в сундук.
Рёбра болели от того пола. И продолжали болеть ещё два дня, пока синяки не прошли. В этом вся суть, в самом деле, но никто этого, похоже, не понимает. Не бывает так, что согнёшься под дверным проёмом, перейдёшь линию на песке, и вдруг всё стало хорошо, всё вокруг прекрасно, нет больше плача, а солнце сияет каждый день кроме тех, когда посеву нужна вода. «До» и «после» чётко не разделены, это неряшливый, запутанный клубок бесконечных нитей, которые никому не нащупать идеально.
Через ту дверь ты не вышла в новый мир. По крайней мере, не сразу. И раз так, разве это не будет считаться боевым кличем?
Ты этому не верила. Пока на следующий день не проснулась в укрытии, сплетённом из живых ветвей и сияющей мембраны, укутанной венами, и всё до сих пор было по-настоящему.
Вначале ты раздумывала, стоит ли вернуться домой. О том, примут ли они тебя, когда ты отворишь засов на той изношенной двери и заглянешь в освещённую огнём комнатку. Будет ли всё так, как прежде: тепло, сказки, воспоминания и смех? (А когда ты последний раз смеялась?)
Или дверь будет закрыта наглухо, ведь ни одна мать не возьмёт к себе дочь, которая испортит всю семью в глазах господ, которой больше никогда нельзя доверять? Для них ты уже мертва, разве не так?
День, когда ты впервые узнала, какой он, не отличается от других. Ничего такого, ты лишь слонялась по лагерю, дожидаясь, пока кто-нибудь даст тебе поручение. Без этого казалось, что не должна тут быть, что ты воруешь еду, которую тебе предлагают, и место у костра, которое тебе оставляют другие женщины.
Поэтому ты почти что благодарна, когда владыка просит тебя сходить к палатке его советницы и привести её сюда (он ходит с советниками по лагерю, позволяет им хлопать себя по плечу, смеётся вместе с ними, и всё же они зовут его владыкой. Ещё одна вещь, которую ты не понимаешь, из-за которой не вписываешься).
Ты преклоняешь колено. «Да, хозя…»
Рука хватает тебя за запястье, рывком подымает на ноги. «Не надо меня так называть». Реакция тела опережает разум, дыхание застревает в горле. Тихонько трещит кость, ты уже раздумываешь, что будешь делать, если он сломает тебе руку. В его ватаге есть кто-нибудь, кто сможет её вправить?
«И не надо кланяться» — он скалится. Его слова так сочатся ядом, что земля пред тобой должна дымиться и трещать от их капель. Но земля неизменна.
«Это не то, чем я являюсь» — говорит он более нежно, и ослабляет хватку. Ты чувствуешь, как кровь снова приливает к плоти, руки дрожат: верно, он убьёт тебя, он прогонит тебя прочь из лагеря за то, что ты его разочаровала. Разве не так всё будет?
Твой владыка отпускает руку, разворачивается, резко вдохнув, и — уходит. Просто уходит. И ты остаёшься стоять, не мёртвая, не раненная, никакая но…
До конца дня там, где его ногти впились в кожу, остаётся пять полумесяцев, красных, как разделанный лосось.
Воспоминание: один из хозяйских мальчиков сидит на ступени, прижимая руку к груди и, это видно, старается не плакать. Когда ты наклоняешься и спрашиваешь: «что не так?», он показывает два пальца, едва ли не чёрные от синяков, неправильно согнутые.
Ты не так много можешь сделать: льяной тканью привязать их к остальным, протянуть ему последний оставшийся у тебя кусочек ивовой коры. Ты даже не спрашиваешь, за что он такое получил.
В первый раз, когда он называет тебя ‘sare, у тебя перехватывает дыхание. ‘Sare, sasare, сестрёнка — ты говорила такое раньше, когда утешала новых детей, приходивших реветь от одиночества, от того, что потеряли друзей и родных; когда прижимала тряпки, обмоченные в холодной воде, к следам побоев у мальчиков, и помогала девочкам смывать кровь; когда завязывала им косы при тусклом свете куханного очага, почти выгоревшего до последнего уголька. Ну, ну, сестрёнка ты шептала, сидя на тёплой печи, подставляя плечо под слёзы, укачивала их, словно это может помочь, словно ты хоть кого-то можешь защитить от жестоких хозяев.
(Тебе вспоминается сестра-по-водам, болезнь сожгла её изнутри. Ты думаешь о брате, его ты в последний раз видела, когда тебя вытащили из тёмного здания позади рынка и поставили на каменный блок. Брат скорее всего уже сломался под ношей всего, что на него навалили, пока он молод и способен работать. У тебя никогда не было и мысли, что они останутся с тобой.)
Но твой владыка зовёт тебя сестрой тем же голосом, которым командует армиями, улыбается, и…
Уходит до того, как ты заставляешь себя двинуться. Ты тянешь руку вслед.
Ещё воспоминание: когда ты попросила мать рассказать об отце, всё, что она сказала — что его больше нет. Когда спросила сестру, она добавила: он обещал отыскать нас, когда заработает себе на свободу. Три дня ты об этом мечтала: кто-то вдруг со смехом подхватит тебя на руки и полюбит просто так.
На четвёртый день ты перестала. Мечты ничего не приносят.
Святилища больше нет, теперь это всего лишь разрушенные каменные стены и раскиданная в траве солома: его жриц и его защитников утащили, да сложили на границе опушки, где остальные ещё роют неглубокую могилу. Растащили всю дань, золотые чаши, украшения, лён, кожу, вычистили хранилища и выгребли всё на траву. Остаток войска рыскал в куче в поисках добычи.
Кто-то ахает, головы поворачиваются медленной волной, и видят, как твой владыка покидает разбитый храм — ну, теперь уже не храм, раз в нём больше не обитает богиня. Руки владыки красны до локтей, а лицо — до глаз, он держит что-то в руках, нечто тёмно-красное, испещрённое венами и бледными каплями жира.
Войско расступается, пока он идёт, из движений едва заметных для него формируется путь. Никто не берёт то, что он держит.
Вместо этого он поворачивается, и протягивает это тебе.
Ты принимаешь. (Кровь, горячая и вязкая, стекает по рукам, и ты вспоминаешь, каково это было: тело младшего сына обмякло от кинжала, который ты украла у старшего; как их сёстры умоляли, а двоюродные братья силились оторвать твои руки от горла, и как когда их хватка ослабевала, ты, чтобы удостовериться, ломала им запястья. Воздух загустел от запаха, что почти как медь, а твой путь отметили мокрые следы.
Ты вспоминаешь, какая пустота потом была в груди.)
И ты ешь.
Восстань, Саарн.
Ты сомневаешься, что я выбрал тебя?
В первый раз, когда ты называешь его welye, ты не помнила, на какой вы дороге. Какая-то дорога куда-то, где людям нужно услышать его слово. Может, великий город, может деревушка. Ты такое не спрашивала, не твоё дело и место было дознавать. Но это и не имело значения — если он идёт, то ты за ним, куда бы слова и дела вас не привели. Твоё место — стоять по его левую руку, пока войско марширует под изумрудной и коричной краской леса, сминая ботинками хвою.
(В конце концов, в крови клятвы силы больше, чем водах. Вы сражались вместе, ели вместе — в памяти всплывает жужжание, которое алая нить колдовства оставила в венах, когда ты кланялась, оно ещё сладко, чисто и заострено. Более чем достаточно, чтобы объявить его плотью от твоей плоти, себя костью от его кости.)
Он смеётся, берёт твоё лицо в ладони, покрытые пылью гор (под ногтями у него запёкшаяся кровь монстров),
и целует твой лоб.
Ножи теперь не только у тебя на уме, но и в руках. Сахар и протеин капают с кончиков пальцев; они тоже есть и внутри.
Быть живой очень сложно — странно, что у людей в этом нет права выбора. Но сейчас ты уверена, что наконец-то делаешь хоть что-то правильно.
Ещё один падает слева, у него из глазницы торчит костяное копьё. Ты жива только в сравнении с остальными, всё поле битвы залито грязью, кровью и ядом — рука появляется из-за спины, неуклюже пытается стащить тебя вниз, и в ответ ты вгрызаешься клыками до кости.
Здесь в порядке вещей требовать, чтобы никто тебя не трогал, и каждую попытку встречать с силой. Здесь неприкосновенность это признак славы, а не неподчинения. Ты никогда не думала, что создана для битв, но, возможно, лишь от того, что никогда в них не была.
Это счастье?, думаешь ты. Краснота снова брызжет на лицо, и ты поправляешь себя: нет,
это восторг.
Восстань, Саарн — говорит он.
Убивай и ешь.
— Ты боишься? — спрашивает он однажды в лагере вокруг стен. Завтра падёт либо город, либо вы, столько всего нужно было распланировать, столько движений организовать и передать. Звёзды уже высоко в небе, а ты до сих пор выцарапываешь и расчищаешь на своей табличке закорюченные слова, согнувшись над растянутым столом-мембраной: делаешь зарисовки стен, улиц, движений войск и обороны. Лезвия писчих ножей успели стереться так, что твои когти друг другу мешают, а последний командир, что приходил поговорить с ним, давно ушёл. Тишина расстилается вокруг, тяжёлая, будто слой пепла.
Да, ты бы сказала. Но не смерти. Не того, что мы можем проиграть. Да, тогда нас сотрут в пыль, кости развесят на стенах предупреждением для следующих завоевателей, а наши духи станут пищей для трав и для червей, я приму это, но…
Я люблю тебя, ты хочешь крикнуть, И никогда не любила ничего так же. Никогда ни в что не верила, но рядом с тобой это невозможно. Потому что когда-то я тоже была городом. Я заковала своё сердце в стены из железа и базальта, но ты вспорол их своими когтями так же, как вспорол ту дверь, оставил меня мягкой, пустой и беззащитной. Я не могла не довериться тебе.
Я восстала благодаря тебе, ты сказала бы, Ты поднял меня с колен и поставил на ноги, ты вывел меня из темноты и поставил перед стенами города на вершине высочайших гор, рядом с собой. Ты разве не видишь, каким будет падение с такой высоты? Ты хоть понимаешь, сколько ты мне дал, сколько я могу потерять?
И всё же…
И всё же. От жаровни ткань изогнутой крыши кажется янтарной, её искры теряются в завитых концах твоих волос. Он открыл для тебя пути в пустоте, где нет даже звёзд, и ты ещё ни разу не оступилась, идя по ним. Он подарил тебе зубы и когти, напоил тебя кровью и вином, ни единый раз тебе не навредил и ни разу не предал.
Ты всё ещё чувствуешь себя так, будто делаешь шаг с края пропасти и надеешься, что земля окажется не так уж далеко. Веря, что чешуя превратиться в перья, и ты полетишь.
Ты никогда не верила в богов. Но они твою веру ничем не заслужили.
« | Tuae | Мир, подобный этому | и то что дождь идёт | Отравленный мёд | Elä | »